Я готов согласиться с историком Антоновым-Овсеенко-внуком, что красный террор фактически начался не 5 сентября 1918 года с легитимацией расстрела заложников, но в феврале, когда тогдашний красногвардеец левый эсер Муравьев (участник июльского мятежа) разносил из орудий Киев.

Но главнейшее событие мировой истории XX века как раз произошло в начале сентября 1918 года – началось прижизненное обожествление Ленина.

Плохо говорящий (Троцкий, Зиновьев, Свердлов считались куда лучшими ораторами*), картавый, низкий, весь какой-то злобный, Ульянов, казалось, никакой харизмой не обладал.

И вдруг сводки о его выздоровлении после ранения создают массовую истерию, охватывающую миллионы и миллионы.

Это обожествление, как вокруг Александра Македонского, Цезаря или Наполеона, уже не проходит, но только переносится на влюбленность в его партию [эсеров было не меньше и формально они, включая украинский и закавказские "клоны", контролировали летом 1918 года 3/4 бывшей империи] как в церковь, а потом – в Сталина….

Причем все описанное происходит в социуме, уже полтора года кишащем харизматиками разного калибра, и явно еще не успевших затосковать по новой "вселенской церкви"!

Вот это бы понять!!!
________________________________
* Г.С. Померанц [из переписки с А.Б. Зубовым, журнал "Новый мир", 2001, №8]:
"Поверьте участнику войны: ни одно сражение не было выиграно террором. Террор — вспомогательное средство в бою, решает воодушевление. У красных были великолепные ораторы, верившие в рай на земле и умевшие увлечь мобилизованных крестьян призраком рая.

Мне очень ярко рассказывал об этом М.Н.Лупанов, сосед по лагерному бараку. К 1950 году Лупанов стал антисоветчиком, но в 1920-м, после речей Троцкого или Зиновьева, он готов был штурмовать небо. И не он один, а весь полк. Не только белые — и красные беззаветно отдавали свою жизнь. Одни — за Русь святую, другие — за власть Советов, за мир без нищих и калек.

А потом герои сатанели и врагов расстреливали или вешали. Это общий грех большинства героев. В том числе — героев Вьетнама и Чечни. В годы советской власти, когда наперекор этой власти провозглашался тост “За наших мальчиков во Вьетнаме!”, я отказывался пить…

<…> Героев революции я имел случай наблюдать живыми, в одной тесной камере, где нас набили как сельдей в бочке. Это были старики, отбывшие по нескольку сроков и уцелевшие. В конце 40-х годов от них (и от меня) очищали Москву. Эсеров, анархистов, дашнаков съели разные идеи, но бросалась в глаза какая-то общность. Это были рыцари протеста. Некоторые были так возмущены несправедливым общественным устройством, что бросали бомбы.

Отвращение ко всякому насилию пришло к интеллигенции позже, около 1960 года. Я сам участник этого перелома и хорошо его помню. А в начале XX века даже очень хорошие люди, борцы за справедливость могли стать террористами, оставаясь хорошими людьми... В 70-е годы я был близок к диссидентам и почувствовал в них что-то общее с моими былыми сокамерниками.

Дореволюционных большевиков в камере не было. Коммунисты, вступившие в победившую партию, были другой породы. Идейность (в смысле верности принципам) им заменяла верность линии партии, куда бы она ни гнулась. Но впоследствии я познакомился со старой большевичкой и под суровой внешностью узнал ту же романтику подвига и жертвы. "Гитанджали" Тагора, — рассказывала она мне, — я в 16 лет готова была носить на груди”. — “Почему же Вы не сохранили книгу?” — “Пришли ходоки из деревни, сказали, что нет книг, я отдала им всю библиотеку. "Зачем в деревне Тагор?" "Разве я могла так рассуждать? Революция — значит, все общее. Все мои друзья погибли на фронтах..."

В революцию Оля Шатуновская убежала босиком (отец туфли запер). Турки, захватив Баку, приговорили ее к повешению; мусаватистский министр, которому Шаумян за несколько месяцев до этого спас жизнь, заменил казнь высылкой. Оля несколько раз оказывалась на краю гибели — и снова шла на отчаянный риск. Для моего покойного тестя, тоже бакинца, она была живой легендой. Потом партия приучила к дисциплине, но не переменила ее ума и сердца.

Как почти все большевики с необщим выражением лица, попала под Большой террор. С Колымы и послеколымской ссылки вернулась убежденной противницей сталинизма.

И тут легенда ее жизни получила неожиданное продолжение: Хрущев назначил ее в комиссию Партийного Контроля проводить реабилитацию, а потом — расследовать убийство Кирова.

В качестве члена так называемой комиссии Шверника (где, кроме нее, никто не вел фактической работы) она официально запросила КГБ о масштабах Большого террора и получила официальную справку, что с 1 января 1935 года по 1 июля 1941 года было арестовано 19 840 000 человек и 7 000 000 расстреляно. Хрущев не решился опубликовать чудовищные цифры и положил под сукно дело об убийстве (помнится, в 64-х томах), по которому Ольга Григорьевна допросила тысячу человек и восстановила картину сталинской провокации до мелочей.

За трусость она глубоко презирала Хрущева и, когда после отставки он просился в гости, отказалась его принять. Последним делом ее жизни была публикация статьи (кажется, в "Известиях"), где она сообщала, что все решающие документы дела Кирова и справка о числе жертв Большого террора были изъяты, уничтожены и подменены другими данными, на которые сегодня опирается Г. А. Зюганов. Шатуновская умерла в 1990 году, восьмидесяти девяти лет, до конца сохраняя ясность ума.

Цифру 19 840 000 я слышал от нее несколько раз. Рассказы ее детям и внукам записаны ими и находятся в Интернете. Облик Ольги Григорьевны я пытался передать в одном из своих эссе (“Октябрь”, 1996, № 12)".

Евгений Ихлов

Facebook

! Орфография и стилистика автора сохранены

Уважаемые читатели!
Многие годы на нашем сайте использовалась система комментирования, основанная на плагине Фейсбука. Неожиданно (как говорится «без объявления войны») Фейсбук отключил этот плагин. Отключил не только на нашем сайте, а вообще, у всех.
Таким образом, вы и мы остались без комментариев.
Мы постараемся найти замену комментариям Фейсбука, но на это потребуется время.
С уважением,
Редакция